Изумрудные рукавицы со знаком медведя

Урфин Джюс и его деревянные солдаты сказка читать онлайн

Изумрудный Кошмар - [] - 7/7 (Обычный) 38, Клепаные рукавицы Корней ужаса со знаком быстрого клинка, Клепаные 60, Окровавленный клык медведя, Окровавленный клык медведя, 12/19/17 Перстень беспокойства со знаком медведя. Унаследованный знак деспотизма. Стремительная рука . Изумрудный Кошмар. Уровень Пусть Старый Медведь провалится заодно с этим, – отрезал Сестринец, тощий, Форель Талли. Джейме счел это дурным знаком, но потом увидел нечто худшее Дикий огонь, пиромантова моча, изумрудный демон. Капюшон надвинут на лоб, на руках поверх перчаток меховые рукавицы, лицо.

Столяр не давал врагу ни малейшей лазейки. Участок, занятый ярко-зелеными колючими сорняками, уменьшался с каждым днем. И вот настал момент, когда последний куст обратился в бурый порошок. За неделю работы Джюс так измотался, что еле стоял на ногах. Переступая через порог, Урфин споткнулся, ведро накренилось и часть бурого порошка просыпалась на медвежью шкуру, лежавшую у порога вместо ковра. Столяр не видел этого, он убрал последнее ведро, закрыл его как обычно, доплелся до кровати и уснул мертвым сном.

Проснулся он от того, что кто-то настойчиво теребил его за руку, свесившуюся с кровати. Открыв глаза, Урфин оцепенел от ужаса: Пора вставать, слишком долго спишь! Урфин Джюс был так изумлен, что кубарем скатился с кровати: Она ходит, разговаривает… Но отчего это?

Если не хочешь отвечать, убирайся в лес и сам добывай себе пищу! Гуамоко, так Гуамоко, но на меньшее я не согласен. О чем ты хотел меня спросить? Об этом растении я слыхал от мудрейшего из филинов, моего прадеда Каритофилакси… — Хватит!

А ты, шкура, убирайся на место, не мешай мне думать! Шкура послушно отошла к порогу и улеглась на привычном месте. После долгих размышлений честолюбивый столяр решил, что эта штука для него полезная, так как дает ему большую власть над вещами. Но надо было еще проверить, как велика сила живительного порошка.

На столе стояло сделанное Урфином чучело попугая с синими, красными и зелеными перьями. Столяр достал щепотку бурого порошка и посыпал голову и спину чучела. Порошок с легким шипением задымился и начал исчезать. Его бурые крапинки словно таяли, всасываясь в кожу попугая между перьями. Чучело задвигалось, подняло голову, осмотрелось… Оживший попугай взмахнул крыльями и с резким криком вылетел в окно.

На на чем бы еще попробовать? К стене в виде украшения были прибиты огромные оленьи рога и Урфин щедро посыпал их живительным порошком. Результата пришлось ждать не очень долго.

Опять легкий дымок над рогами, исчезновение крупинок… Затрещали выдираемые из стены гвозди, рога свалились на пол и с дикой яростью бросились на Урфина Джюса. Но те с неожиданной ловкостью преследовали его повсюду: Медвежья шкура в страхе сжалась у закрытой двери. Увертываясь от ударов, Урфин отодвинул засов и вылетел на крыльцо.

За ним с ревом неслась медвежья шкура, а дальше дико подпрыгивали рога. Все это смешалось на крыльце в вопящую и кувыркающуюся кучу, покатилось по ступенькам. А из дома неслось насмешливое уханье филина. Рога вышибли калитку и огромными скачками понеслись к лесу. Урфин Джюс, помятый и ушибленный, поднялся с земли. Шкура с укором молвила: Еще хорошо, что ты остался жив… Ну, теперь и достанется оленям в лесу от этих рогов! Из этого Урфин заключил, что с порошком надо обращаться осторожно и не оживлять что попало.

В комнате был полнейший разгром: Джюс сердито сказал филину: Решив рассчитаться с филином за его коварство позднее, Урфин начал наводить в комнате порядок. Он поднял с пола сделанного им когда-то деревянного клоуна. У клоуна было свирепое лицо и рот с оскаленными острыми зубами и потому никто его не купил. Сделав это, он поставил игрушку на стол, а сам сел рядом на табуретку и замечтался. Опомнился он от острой боли: Тот заковылял в дальний угол, спрятался за сундук и остался сидеть там, мотая для собственного удовольствия руками, ногами и головой.

И все-то ты хитришь, филин, все хитришь. Насмотрелся я на вашего брата, когда жил в лесу. Вот погоди, доберусь я до тебя, тогда увидишь… — Ух-ух-ух! Спорщики продолжали браниться шепотом. Урфин Джюс строил планы на будущее. Конечно, он должен теперь занять более высокое положение в Голубой стране. Урфин знал, что жевуны после смерти Гингемы выбрали в правители уважаемого старика Према Кокуса. Под управлением доброго Кокуса жевунам жилось легко и свободно.

Вернувшись в дом, Урфин заходил по комнате. Филин и медвежья шкура умолкли. Разве он умнее меня? Разве он такой искусный мастер, как я? Разве же у него такая же величавая осанка? Медвежья шкура угодливо подтвердила: Но теперь, когда у меня есть живительный порошок, я могу наделать себе сколько угодно работников, они расчистят лес и у меня тоже будут поля… стой! А что, если не работников, а солдат?. Я наделаю себе свирепых, сильных солдат и пусть тогда жевуны осмелятся не признать меня своим правителем!

Урфин в волнении забегал по комнате. А вдруг услышал их великий и ужасный? Урфин вжал голову в плечи и ожидал, что вот-вот его поразит удар невидимой руки. Но все было спокойно и у Джюса отлегло на душе. Урфин Джюс знал красоту и богатство Изумрудного города. В молодости ему довелось побывать там и пленительные воспоминания не покидали его до сих пор. Урфин видел там удивительные дома: На мостовой всегда было сумрачно и прохладно, туда не проникали яркие лучи солнца. И в этом сумраке, где неторопливо прогуливались обитатели города, все в зеленых очках, таинственным светом сияли изумруды, вкрапленные не только в стены домов, но и между камнями мостовых.

Для их охраны волшебник не содержал многочисленную армию — все войско Гудвина состояло из одного единственного солдата, которого звали Дин Гиор. Впрочем, зачем нужна была Гудвину армия, если одним своим взглядом он мог испепелить полчища врагов? У Дина Гиора была одна забота — ухаживать за своей бородой. Ну, уж это была и борода! Она тянулась до самой земли и солдат расчесывал ее с утра до вечера хрустальным гребешком, а иногда заплетал ее, как косу.

По случаю дворцового праздника Дин Гиор показывал на площади солдатские приемы на потеху собравшимся зевакам. Он так ловко управлялся с мечом, копьем и щитом, что привел в восторг зрителей. Когда парад кончился, Урфин подошел к Дину Гиору и спросил его: Скажите, где вы изучали все эти премудрости? Я разыскал старинные военные рукописи, где рассказано, как начальники учили солдат, каковы были воинские приемы, как отдавались приказы. Я усердно изучил все это, применил на деле… и вот результаты!.

Чтобы вспомнить военные приемы солдата, Урфин решил заняться с деревянным клоуном. Клоун выбрался из своего убежища. Я это и тебе говорю, шкура!

Клоун оказался довольно сообразительным и перенимал солдатскую науку быстро, но он не мог взять деревянную саблю, выстроганную Джюсом. У клоуна не было пальцев, а кисти просто заканчивались кулаками. Ученье продолжалось до самого вечера. Урфин устал командовать, но деревянный клоун был все время свеж и бодр, он не показывал никаких признаков утомления. Конечно, этого и следовало ожидать: Во время урока медвежья шкура с восхищением глядела на своего повелителя и шепотом повторяла все его приказы.

А Гуамоко презрительно щурил желтые. Урфин был в восхищении. Но теперь им овладела тревожная мысль: Он закрыл дверь на три засова, заколотил чулан, где стояли ведра с порошком и все же спал тревожно, просыпаясь при каждом шорохе или стуке. Можно было раздать жевунам взятые у них железные противни и тазики, которые теперь не нужны были столяру.

Джюс решил свое новое появление в Когиде обставить торжественно. Тачку он переделал в тележку, чтобы впрягать в нее медвежью шкуру. И тут он вспомнил подслушанный разговор шкуры с филином: В сарае Урфина опилок накопились груды и набивка прошла. Закончив ее, Джюс задумался: Ты будешь называться Топотун, медведь Топотун. Добродушному медведю новое имя очень понравилось. Пусть-ка теперь филин попробует задирать нос передо мной!

Топотун грузно затопал из сарая, радостно ворча: Урфин запряг Топотуна в тележку, взял с собой Гуамоко и клоуна и с большим шиком въехал в Когиду. Железные противни грохотали, когда тележка подпрыгивала на кочках и пораженные жевуны сбегались толпами. Он приказал хозяйкам разобрать противни и те, боязливо косясь на медведя и филина, быстро очистили тележку. Дома, поразмыслив, Урфин Джюс решил, что станет расходовать порошок крайне экономно. Он приказал жестянщику сделать несколько фляг с плотно завинчивающимися крышками, пересыпал в них порошок и закопал фляги под деревом в саду.

В надежность чулана он уже не верил. В Когиде появился медведь и заревел трубным голосом. Они должны являться со своими топорами и пилами. Жевуны горько поплакали… и согласились. В лесу Урфин Джюс пометил деревья, которые нужно было свалить и указал, как их надо распиливать. Заготовленные кряжи из леса на двор Урфина перевозил Топотун. Там столяр расставлял их сушить, но не на солнце, а в тени, чтобы они не потрескались.

Через несколько недель, когда бревна высохли, Урфин Джюс принялся за работу. Он начерно обтесывал туловища, делал заготовки для рук и ног. Урфин задумал на первое время ограничится пятью взводами солдат, по десять в каждом взводе: Во главе каждого десятка солдат станет капрал, а командовать всеми будет генерал — предводитель деревянной армии.

Солдатские туловища Урфин хотел делать из сосны, так как ее легче обрабатывать, но головы к ним столяр решил приделать дубовые на тот случай, если солдатам придется драться головами. Да и вообще, солдатам, которые не должны рассуждать, дубовые головы подойдут больше. Для капралов Урфин заготовил красное дерево, а для генерала с большим трудом разыскал в лесу драгоценный палисандр. Сосновые солдаты с дубовыми головами будут почитать капралов из красного дерева, а эти, в свою очередь, станут благоговеть перед красивым палисандровым генералом.

Изготовление деревянных фигур в полный человеческий рост было для Урфина делом новым и для начала он соорудил пробного солдата. Конечно, у этого солдата было свирепое лицо, а глазами послужили стеклянные пуговицы. Оживляя солдата, Урфин посыпал голову и грудь чудесным порошком, несколько замешкался и вдруг деревянная рука, разогнувшись, нанесла ему такой сильный удар, что он отлетел на пять шагов.

Разозлившись, Урфин схватил топор и хотел было изрубить лежавшую на полу фигуру, но тут же опомнился. А ему не терпелось отправиться в поход. И он решил обратить в подмастерьев двух первых солдат. Обучить деревянных людей столярному ремеслу оказалось нелегко. Дело продвигалось так туго, что даже настойчивый Джюс терял терпение и осыпал своих деревянных учеников неистовой руганью: И вот однажды на сердитый вопрос учителя: Так и называйтесь дуболомами, это самое подходящее для вас имя.

Когда дуболомы научились немного столярничать, они стали помогать мастеру в работе: Но дело не обошлось без смешных случаев. Однажды Урфину понадобилось отлучиться. Он дал подмастерьям пилы и приказал распилить десяток бревен на куски. Возвратившись и увидев, что натворили его подручные, Урфин рассвирепел.

Работники быстро распилили бревна и, так как дела больше не оказалось, они принялись пилить все, что попадалось под руку: Однако и этого не хватило деревянным пильщикам, пока хозяин на свою беду задержался: В другой раз дуболом раскалывал клиньями толстый чурбан. Выбивая клинья топором, который он держал правой рукой, неопытный подмастерье засунул в щель пальцы другой руки.

Клинья вылетели и пальцы оказались намертво защемленными. Дуболом понапрасну дергал их, а потом, чтобы освободиться, обрубил себе пальцы левой руки. С тех пор Урфин старался не оставлять своих помощников без надзора.

Наладив изготовление солдат, Урфин стал делать капралов из красного дерева. Капралы вышли на славу: Солдаты не должны были знать, что их командиров вытесали из дерева, как и их самих, поэтому Урфин делал капралов в другом помещении. Воспитанию капралов Урфин Джюс посвятил очень много времени.

Капралы должны были понять, что в сравнении со своим повелителем они — ничтожество и любой приказ для них — закон но для солдат они, капралы — требовательные и суровые начальники, их подчиненные обязаны почитать их и повиноваться. Как знак власти, Урфин вручил капралам дубинки из железного дерева и сказал, что не будет взыскивать, если они поломают дубинки о спины своих подчиненных. Когда обучение капралов было закончено, они с важным видом появились перед солдатами и сразу же поколотили их за недостаточное усердие.

Солдаты не чувствовали боли. Но они с огорчением рассматривали следы ударов на своих гладко выструганных телах. Отобрав нужные материалы и инструменты, Урфин Джюс заперся в доме, поручил Топотуну надзор за деревянным воинством, а сам приступил к работе над палисандровым генералом. Урфин старательно отделывал будущего военачальника, который поведет в бой его деревянных солдат. Две недели ушло на выделку генерала, а простой солдат получался за три дня.

Урфин назвал генерала Ланом Пиротом. У Лана Пирота с его свирепой физиономией оказался необычайно злой и сварливый характер. Он даже попробовал взять власть над мастером, но Урфин Джюс живо сбил с него спесь и показал, кто из них хозяин.

Впрочем, Лан Пирот утешился, когда узнал, что у него в подчинении будут пять капралов и пятьдесят рядовых дуболомов, а впоследствии еще. Пока Лан Пирот под руководством Урфина Джюса учился военной науке, овладевал оружием и усваивал генеральские манеры, работа в мастерской шла днем и ночью, благо деревянные подмастерья никогда не уставали. И вот на дворе появился Урфин Джюс и внушительный генерал Лан Пирот. Дуболомы сразу прониклись благоговением перед таким внушительным начальником.

Генерал устроил армии смотр и разнес ее за недостаточно бравый вид. При этом он потрясал генеральской булавой, которая втрое была тяжелей капральских жезлов: С этого дня Лан Пирот устраивал своей армии многочасовые учения, а Урфин Джюс пополнял ее новыми солдатами.

За упорство, с каким Урфин создавал деревянную армию, хитрый филин Гуамоко начал уважать. Филин понял, что его услуги не так уж нужны Джюсу, а житье у нового волшебника было сытое и беззаботное. Гуамоко прекратил свои насмешки над Урфином и стал чаще называть его повелителем. Это нравилось Джюсу и между ним и филином установились хорошие дружеские отношения. А медведь Топотун был вне себя от восторга, видя, какие чудеса совершает его владыка.

И он потребовал, чтобы все дуболомы выказывали повелителю величайший почет. Однажды Лан Пирот не очень быстро встал при появлении Урфина Джюса и недостаточно низко ему поклонился.

За это медведь отвесил генералу такую затрещину своей могучей лапой, что тот покатился кубарем. К счастью, этого не видели солдаты и авторитет генерала не пострадал, чего нельзя сказать о его полированных боках. Но с тех пор Лан Пирот стал необычайно почтителен не только к своему повелителю, но и к его верному медведю. Наконец дуболомная армия в составе генерала, пяти капралов и пятидесяти рядовых дуболомов была обучена строю и обращению с оружием.

У солдат не было сабель, но Урфин вооружил их дубинками. Для начала этого было достаточно: Впереди важно шагал палисандровый генерал с огромной булавой в руке, за ним шло войско с капралами перед каждым взводом. Сбоку ехал на медведе Урфин Джюс и любовался своим деревянным воинством. Испуганные обитатели деревни высыпались из своих домов, стояли на крылечках и у ворот. Сотни лет жевуны служили волшебнице Гингеме.

Гингема погибла, но не исчезло ее волшебное искусство, оно перешло ко. Вы видите этих деревянных людей: Достаточно мне сказать слово и моя неуязвимая деревянная армия перебьет вас всех и разрушит ваши дома. Признаете ли вы меня своим повелителем? Головы жевунов тряслись от неудержимого плача, а бубенчики под шляпами подняли радостный перезвон. Этот трезвон так не подходил к мрачному настроению жевунов, что они сдернули свои шляпы и повесили их на специально врытые у крылечек столбики.

Урфин приказал всем расходиться по домам, но задержал кузнецов. Кузнецам он велел выковать сабли для капралов и генерала и остро отточить. Что бы никто из жителей Когиды не предупредил Према Кокуса и чтобы тот не смог приготовится к обороне, Урфин Джюс приказал дуболомам окружить деревушку и никого из нее не выпускать.

Урфин Джюс выгнал всех из дома старосты и лег спать поставив у дверей на караул медведя. Спал Урфин долго, проснулся только к вечеру и отправился проверять караулы. Его удивило неожиданное зрелище. Генерал, капралы и солдаты были на своих постах, но все они прикрывались большими зелеными листьями и ветками. Дам я вам одежду! Отпустив свою армию, Урфин призадумался: В деревушке, конечно, не найдется столько материи для мундиров, кожи для сапог и ремней, да и мастеров нет, чтобы выполнить такую большую работу.

Урфин рассказал о своем затруднении филину. Гуамоко поводил по сторонам большими желтыми глазами и бросил одно лишь слово. Это слово все осветило Урфину. Урфин Джюс призвал к себе старосту и потребовал принести ему краски всех цветов, какие есть в деревне. Расставив вокруг себя банки с красками и разложив кисти, Урфин принялся за. Он решил выкрасить на пробу одного солдата и посмотреть, что из этого получится.

Намалевал на деревянном туловище желтый мундир с белыми пуговицами и ремнем, на ногах — штаны и сапоги. Когда повелитель показал свою работу деревянным солдатам, те пришли в большой восторг и пожелали, чтобы их привели в такой же вид. Одному Урфину трудно было управиться с работой, поэтому он привлек к ней всех местных маляров. Через два дня армия блистала свежей краской и от нее за милю несло скипидаром и краской. Первый взвод выкрасили в желтый цвет, второй — в голубой, третий — в зеленый, четвертый — в оранжевый и пятый — в фиолетовый.

Капралам для отличия от солдат были пририсованы ленты через плечо, соответствующего цвета, которыми капралы очень гордились. Плохо только то, что у солдат не хватило ума дождаться когда краска высохнет. Восхищаясь друг другом, они тыкали пальцем один другого в живот, в грудь, в плечи.

Получались пятна и от этого дуболомы стали немного похожи на леопардов. Генералу Джюс сумел доказать, что его прекрасные разноцветные узоры лучше всякой одежды. Раскрашенная армия была в восторге, но тут возникло новое неожиданное затруднение.

Дуболомы лицом походили один на другого, как две капли воды, и если командиры раньше различали их по расположению сучков, то теперь сучки были закрашены и такая возможность исчезла. Урфин Джюс, впрочем, не растерялся. Он нарисовал на спине и груди каждого солдата порядковый номер. Эти опознавательные знаки и стали именами солдат.

Прежде приходилось вызывать солдат так: Стой, стой, а ты куда? У тебя тоже сучок на брюхе? Ну, мне нужен не ты, а вон тот, у которого еще два маленьких сучка на левом плече… Теперь дело обстояло куда проще: Как стоишь в строю?

Как стоишь в строю, я тебя спрашиваю? Вот тебе, вот, вот!. Раздавались глухие удары дубинки и наказанный возвращался в строй. Поход ничто больше не задерживало: Урфин сделал себе седло, чтобы удобней было ехать на медвежьей спине. К луке седла он приторочил вместительные сумки, а в них спрятал фляги с живительным порошком — своей величайшей драгоценностью.

Всей армии — вплоть до генерала — было строго запрещено дотрагиваться до сумок. Некоторые дуболомы несли инструменты из мастерской Урфина пилы, топоры, рубанки, сверла, а также запас деревянных голов, рук и ног. Урфин Джюс запер дом старосты на большие замки и приказал жителям Когиды не приближаться к.

Деревянного клоуна он посадил за пазуху, предупредив, чтобы тот не вздумал кусаться. Филин пристроился на плече Урфина. Армия выступила в поход на поместье Према Кокуса ранним утром. Она бодро отбивала ногу, а Урфин Джюс ехал сзади на медведе и радовался, что нарисовал опознавательные знаки не только на груди у каждого солдата, но и на спине. Если кто-нибудь из них струсит в бою и побежит, то виновника сразу можно будет узнать и распилить на дрова.

Немало приключений и смешных и страшных пережила Элли в Волшебной стране. Здесь она нашла себе трех верных друзей.

бМЕЛУБОДТ уЕТЗЕЕЧЙЮ рХЫЛЙО. дТБНБФЙЮЕУЛЙЕ РТПЙЪЧЕДЕОЙС

Первым другом оказался забавный соломенный человек Страшила, сидевшем на колу на пшеничном поле и пугавшим птиц. От болтливой вороны Кагги-Карр Страшила узнал, что ему недостает только мозгов, чтобы стать таким же, как все люди. Элли сняла Страшилу с кола и он отправился вместе с ней в Изумрудный город — просить у Гудвина мозги.

Вторым другом стал Дровосек, весь сделанный из железа. Элли спасла его от гибели, когда он одиноко стоял, заржавленный, в дремучем лесу. Железный Дровосек мечтал получить любящее сердце и думал, что Гудвин может ему в этом помочь. Он присоединился к Элли, Тотошке и Страшиле и они все вместе продолжали путь. Потом им встретился лев, большой трус от природы. Ему очень нужна была смелость, чтобы стать царем зверей не только по названию, но и на самом деле.

Гудвин поставил Элли и ее друзьям условие. Их желания будут исполнены, если они освободят мигунов, жителей Фиолетовой страны, от власти злой волшебницы Бастинды. Борьба со злой колдунье Бастиндой была нелегка и все же колдунья погибла: Элли и ее друзья возвратились в Изумрудный город с победой и хотя Гудвин оказался всего-навсего обманщиком, морочившим людям головы мнимыми чудесами, он все же сумел исполнить желания Страшилы, Железного Дровосека и Льва.

Гудвин, перед тем как улететь из Волшебной страны на воздушном шаре, оставил правителем Изумрудного города Страшилу, дав ему почетное прозвище мудрого, так как тот получил очень острые мозги. И хотя они состояли просто из отрубей, смешанных с иголками и булавками, они хорошо служили своему владельцу. Железному Дровосеку Гудвин вставил сердце, сшитое из лоскутков красной материи и набитое опилками.

Это сердце стучало о железную грудную клетку Дровосека при каждом его шаге и простодушный богатырь радовался как ребенок. Он отправился в Фиолетовую страну к мигунам, которые избрали его своим правителем после гибели Бастинды. А Элли с Тотошкой вернулись на родину, в канзасскую степь. Туда их перенесли волшебные башмачки Гингемы, секрет которых раскрыла девочке повелительница Розовой страны Стелла, добрая фея, знавшая тайну вечной юности. Прем Кокус и его работники были захвачены врасплох.

Они даже пытались сопротивляться свирепым дуболомам и сразу признали себя побежденными. Урфин Джюс стал повелителем обширной страны жевунов. Озверевшие псы и перепуганные лошади начнут метаться по всему лагерю, прыгать через костры и загородки, топтать палатки. Четырнадцати пропавших братьев хватятся разве что через несколько часов. Ларк хотел, чтобы их было вдвое. Чего еще ждать от глупого Сестринца-рыбоеда? Шепнешь словечко не в то ухо, и тебя мигом укоротят на голову.

Четырнадцать — хорошее число, достаточно, чтобы сделать необходимое, и в то же время не так много, чтобы разболтать секрет. Почти всех их Четт отбирал. Малыша Паула тоже — он самый сильный парень на Стене, хотя и поворачивается с быстротой дохлой улитки. Однажды он сломал одичалому хребет, просто обняв. Еще у них есть Нож, прозванный так в честь своего любимого оружия, и маленький серый человечек по кличке Мягколапый — в молодости он изнасиловал сотню женщин и хвастался, что ни одна его не видала и не слыхала, пока он не оказывался на.

Придумал все Четт как самый умный — не зря же он добрых четыре года прослужил стюардом у старого мейстера Эйемона, пока бастард Джон Сноу не лишил его работы в пользу своего жирного дружка. Нынче ночью он непременно шепнет Сэму Тарли: С воронами Четт обращаться умеет, и хлопот с ними будет не больше, чем с Тарли.

Этого труса только ножом кольнуть — он сразу намочит штаны и будет молить, чтобы ему сохранили жизнь. Пусть себе молит, это ему не поможет. Перерезав ему глотку, Четт откроет клетки и распугает птиц, чтобы ни одна весть не дошла до Стены. Еды у беглецов запасено на неделю, лошадей Милашка Доннел и Колченогий Карл будут держать наготове. После смерти Мормонта командование перейдет к сиру Оттину Уитерсу, старому, хворому и боязливому. Этот побежит обратно к Стене еще до рассвета и не станет посылать лишних людей вдогонку за беглыми.

Собаки тянули поводки что есть мочи. Впереди над верхушками леса торчал Кулак. День выдался такой ненастный, что Старый Медведь велел зажечь факелы, и они пылали вдоль всей круговой стены, венчающей вершину каменного холма.

Охотники перешли через ручей, где плавало ледяное сало. Где все будут знать, что вы дезертиры, и отрубят вам ваши дурные головы, добавил про себя Четт. Из Ночного Дозора, если ты уже принес присягу, обратной дороги. Дезертиров во всех Семи Королевствах хватают и предают казни. Олло Культяпый собирается плыть в Тирош, где, по его словам, человеку не отрубают руки за честный воровской промысел и не посылают морозить сопли, если застукают в постели с женой рыцаря. Четт подумывал о том, чтобы отправиться с ним — вот только по-ихнему он лопотать не умеет.

И что ему делать в Тироше? Никаким ремеслом Четт не владеет. Вырос он на Ведьмином болоте, где отец всю свою жизнь обрабатывал чужие поля и ловил пиявок.

Отец раздевался догола, оставляя только плотный кожаный лоскут между ног, и залезал по шею в мутную воду, а выходил весь обвешанный пиявками.

Четт иногда помогал обирать. Одна как-то присосалась к ладони, и Четт с отвращением ее раздавил. Отец за это избил его в кровь. За дюжину пиявок мейстеры давали грош. Пусть себе Четт отправляется домой и проклятый тирошиец тоже — Четт сделает по-другому.

Он вовсе не рвется увидеть снова Ведьмино болото, а вот Замок Крастера пришелся ему по душе. Крастер живет там как лорд — почему бы и Четту не поступить так же? И почему, собственно, только лорд? Может, он еще и королем. Манс-Разбойник тоже начинал в воронах — Четт мог бы стать королем, как и он, и завести себе целую кучу жен. У Крастера их девятнадцать, не считая младших дочек, которых он еще не брал к себе в постель.

Половина из них такие же старые и уродливые, как сам Крастер, но это. Старухи у Четта будут работать — стряпать, убирать, дергать морковку и ходить за свиньями, а молодые будут спать с Четтом и рожать ему детей.

Крастер не станет возражать после того, как Малыш Паул его обнимет. Единственные женщины, с которыми Четт имел дело, были шлюхи из Кротового Городка. В молодости деревенские девчонки, поглядев на его прыщ и жировые шишки, сразу нос воротили, а пуще всех эта потаскушка Бесса. Она ложилась со всеми парнями на Ведьмином болоте — что бы ей стоило и Четту тоже дать?

Когда он пырнул ее ножом, она перестала смеяться. Надо было видеть ее лицо, когда он вытащил нож и воткнул в нее. Его поймали у Семи Ручьев, и старый лорд Уолдер Фрей даже суд назначить не потрудился.

Послал одного из своих бастардов, Уолдера Риверса, и тот мигом наладил Четта на Стену под охраной черного вонючего дьявола Йорена. За один сладкий миг у него отняли целую жизнь. Теперь он отберет ее обратно, и женщин у Крастера тоже заберет. Этот старый одичалый скот все делает правильно. Если хочешь женщину в жены, бери ее, и никаких там цветочков, чтобы прикрыть ими свою прыщавую рожу.

Больше Четт этой ошибки не повторит. Все получится, в сотый раз говорил он. Главное — уйти отсюда. Сир Оттин двинется на юг к Сумеречной Башне — это самый короткий путь к Стене. Ему до беглецов никакого дела не будет: Торен Смолвуд, конечно, будет приставать к нему со своей атакой, но сир Оттин для этого слишком осторожен, и он старше.

А впрочем, какое Четту дело? Когда он со своими уберется прочь, пусть себе атакуют сколько влезет. Если никто из них не вернется на Стену, беглецов вообще искать не будут — подумают, что они погибли вместе со всеми. Эта новая мысль какое-то время занимала Четта. Но для того, чтобы командиром стал Смолвуд, пришлось бы убить еще сира Оттина и сира Малладора Локе, а их и днем, и ночью хорошо охраняют… нет, риск слишком велик. Кто птицу-то кормить будет, если мы его убьем?

Прибей и ворона, если охота. Но ведь он говорящий — возьмет да и расскажет про. Из-за деревьев уже доносились голоса. Мы почти на месте. Они вышли из леса у западного склона и двинулись в обход к южному, более пологому. На опушке около дюжины человек упражнялись в стрельбе из лука, пуская стрелы в нарисованные на деревьях мишени. И впрямь, среди лучников был сам сир Хрюшка, отнявший у Четта место при мейстере Эйемоне.

При одном взгляде на Сэма Тарли Четта обуяла злость. Служба у мейстера Эйемона была лучшим, что он изведал в жизни. Слепой старец не отличался требовательностью, и для услуг ему хватало одного Клидаса. Четт только прибирался у воронов, разводил огонь и подавал еду… и мейстер ни разу его не ударил.

Этот жирный боров думает, что Четта можно вот так запросто отпихнуть в сторону, потому как он, Хрюшка, из благородных и к тому же грамотный. Ничего, Четт ему и без грамоты глотку располосует.

Четт пнул черную суку и немного отвел душу. Толстяк возился с длинным луком ростом с него самого, сморщив от усердия свою круглую красную рожу. В земле перед ним торчали три стрелы.

Тарли взял одну, натянул тетиву, долго целился и наконец выстрелил. Стрела ушла в лес, и Четт злорадно заржал. Только я не виноват. Конь был белый, а в ту пору снег шел — чего же и ждать. Эта исчезла в ветвях футов на десять выше мишени. Боги, ну и замерз же. Пускай последнюю стрелу, Сэмвел, а то у меня уже язык к небу примерзает.

Сир Хрюшка опустил лук, и Четту показалось, что он сейчас заревет.

Варежки спицами. Легко, просто, быстро .

Толстяк послушно выдернул из земли третью стрелу, пристроил ее на лук и выстрелил. Сделал он это быстро, не щуря глаз, как делал первые два раза. Стрела попала намалеванной углем фигуре в грудь. Эдд, смотри, я попал! Мне самому такое не всегда удается.

Сир Хрюшка прямо сиял — можно было подумать, что он и впрямь невесть что сотворил. Но при виде Четта с собаками его улыбка увяла на корню. Они-то не стоят на месте и не шуршат листочками. Они прут прямо на тебя и так вопят, что ты сразу штаны намочишь.

Толстяк весь затрясся, и Скорбный Эдд положил руку ему на плечо. Правда ли, что половина твоих мозгов тогда вытекла и собаки их слопали? Здоровенный дубина Гренн заржал, и даже Тарли выдавил из себя улыбочку.

Четт пнул ближайшего пса, сгреб покрепче поводки и стал взбираться на холм. Улыбайся себе на здоровье, сир Хрюшка.

Поглядим, кто из нас посмеется нынче ночью. Жаль, что у него не будет времени убить заодно и Толлетта. Дурак, нытик, морда лошадиная. Подъем был крут даже с этой, самой отлогой, стороны Кулака. Поначалу собаки гавкали и тащили его вверх, надеясь на кормежку. Он дал им отведать своего сапога и вытянул плеткой большого зверюгу, который на него рявкнул. Добравшись до лагеря, он привязал их и пошел докладываться.

Голос у него был таким же усталым, как и взгляд. Можно собак съесть, подумал Четт, но промолчал и добавил про себя, когда Старый Медведь его отпустил: Ему показалось, что стало еще холоднее, хотя он мог бы поклясться, что это невозможно. Собаки на привязи скулили, сбившись в кучу, и Четту тоже захотелось к ним — погреться. Вместо этого он обмотал нижнюю часть лица черным шарфом, оставив только щель для рта.

На ходу ему было теплее, и он обошел вокруг лагеря, заложив за щеку кислолист. Часовым он тоже дал пожевать и потолковал с. Среди дневных караульщиков его людей не было, однако невредно было узнать, что у кого на уме. На уме у всех большей частью был проклятый холод. К вечеру ветер усилился и стал выть в трещинах кольцевой стены. Закончив свой обход и вернувшись к собакам, Четт увидел поджидающего его Ларка. Они все из благородных, кроме Блейна, и слова у них заместо выпивки.

По мнению Четта, в силаче Пауле они нуждались больше, чем в Ларке. Делай свое дело, а он сделает. Сумерки уже заволокли лес, когда Четт, избавившись наконец от Сестринца, сел точить меч. В перчатках заниматься этим было трудновато, но снимать их Четт не желал.

На таком холоде надо быть дураком, чтобы хвататься за сталь голыми руками — мигом кожу сорвешь. На закате собаки стали скулить как одержимые. Он дал им воды и обругал. Дайвин держал речь у костра, пока Четт получал у повара Хаке свою краюху хлеба и похлебку из бобов с салом. Дайвин клацнул деревянными зубами.

Раньше были, а теперь пропали. Куда они, по-вашему, подевались? Из дюжины братьев, сидящих у огня, четверо были его люди. Он оглядел их всех исподтишка, пока ел, проверяя, не дрогнул ли. Нож, вроде бы спокойный, точил кинжал, как делал каждый вечер, а Милашка Доннел трещал и отпускал шуточки. Белозубый, с пухлыми красными губами и спутанными желтыми локонами, небрежно спадающими на плечи, Доннел хвастался тем, что он бастард кого-то из Ланнистеров. Может, так оно и. Четт недолюбливал смазливых парней, а заодно и бастардов, но на попятный Милашка Доннел идти как будто не собирался.

В лесовике, которого прозвали Пилой за громкий храп, Четт был не столь уверен. Тот ерзал так, будто боялся, что больше уж ему храпеть не придется, а с Меслином дело обстояло и того хуже. По лицу у него струился пот, несмотря на ледяной ветер, и крупные капли сверкали при свете костра. Меслин ничего не ел и таращился в свою плошку так, словно его мутило от одного запаха. Четт решил, что за ним надо последить.

Собирайтесь все сюда, к среднему костру! Четт, нахмурившись, доел свою похлебку и пошел вслед за остальными. На Мормонте был плащ из толстого черного меха. Ворон сидел у него на плече и охорашивался. Когда собрались все, кроме лесных караульщиков и часовых у стены, Мормонт прочистил горло, сплюнул, и плевок застыл, еще не долетев до земли. Они спустились с гор и идут вниз вдоль Молочной. Торен полагает, что их авангард дойдет до нас дней через десять.

Там вместе с Хармой Собачьей Головой идут самые опытные их бойцы. Такие же люди должны сопровождать самого Манса-Разбойника, но в основном войске их не так. У одичалых имеются волы, мулы и лошади, но тоже в достаточно малом количестве.

Большей частью это войско пешее, плохо вооруженное и необученное. Да и то оружие, что у них есть, почти все сделано из камня и кости, а не из стали. Они обременены женщинами, детьми, скотом и тащат с собой все свои пожитки. Короче говоря, они хоть и многочисленны, но уязвимы… а главное, они не знают, что мы. По крайней мере мы за это молимся. Еще как знают, старый ты хрен, подумал Четт. Это ясно, как день. Куорен Полурукий не вернулся, так ведь? И Джармен Баквел. И если одичалые взяли кого-то живым, то уж точно развязали ему язык.

Но у этой игры две стороны, и завтра мы дадим бой ему самому. Среди собравшихся прошел ропот, и Старый Медведь сказал: Мы двинемся на север и отклонимся на запад. Когда мы повернем, авангард Хармы уже пройдет мимо Кулака. В предгорьях Клыков Мороза полно узких извилистых долин, просто созданных для засад.

Одичалые растянулись на много миль — мы нападем на них в нескольких местах сразу, и они будут клясться, что нас три тысячи, а не триста. Мы нанесем свой удар и уйдем, прежде чем их конница соберется нам ответить. Будем жечь их повозки, разгонять их скот и убивать, сколько сможем. Манса тоже убьем, если попадется. В случае, если они разбегутся и вернутся в свои деревни, победа будет за нами. Если нет, мы будем преследовать их до самой Стены, оставляя за ними след из мертвых тел.

Но, как сказал другой лорд-командующий тысячу лет назад, потому мы и носим черное. Вспомните вашу клятву, братья. Почти триста клинков поднялось в воздух, и столько же голосов загремело: Четту ничего не оставалось, кроме как присоединить свой голос к общему хору.

От их дыхания в воздухе стоял туман, и сталь отражала пламя костров. Ларк, Колченогий и Милашка Доннел, к его удовольствию, произносили слова вместе со всеми. Незачем привлекать к себе внимание, когда их час так близок. Голоса смолкли, и вновь стал слышен ветер, воющий в трещинах стены. Огни костров дрожали и ежились, словно от холода. Ворон в наступившей тишине громко каркнул и еще раз сказал: Умная птица, подумал Четт. Офицеры отпустили их, наказав как следует поесть и хорошо выспаться ночью.

Четт залез в свои шкуры рядом с собаками, думая о разных вещах, на которых они могли погореть. Вдруг из-за этой проклятой присяги кто-нибудь возьмет да передумает? Вдруг Малыш Паул опять все забудет и попытается убить Старого Медведя во вторую стражу вместо третьей? Вдруг Меслин сдрейфит, или кто-нибудь донесет, или… Четт поймал себя на том, что прислушивается.

Ветер и впрямь походил на плач ребенка. Кроме него, порой слышались голоса, лошадиное ржание, треск поленьев в костре. Перед ним стояло лицо Бессы. Не нож хотел я достать тогда, мысленно говорил он. Я нарвал тебе цветов, диких роз, ромашек и колокольчиков — все утро их собирал. Сердце у него стучало как барабан — того и гляди разбудит весь лагерь. Борода вокруг рта обросла сосульками. Откуда у него такие мысли насчет Бессы?

Прежде она всегда представлялась ему только умирающей. Что это с ним? Задремал он, что ли? Он встал на колени, и что-то мокрое задело его нос. Слезы полились у Четта из глаз, замерзая на щеках. Это нечестно, хотелось крикнуть.

Снег погубит весь его замысел. Вон как густо он валит — как они теперь найдут свои тайники с провизией и тропу, по которой собирались двигаться на восток? Не понадобится ни Дайвина, ни Баннена, чтобы выследить их по свежему снегу. Снег все засыплет, и лошадь может сломать ногу, споткнувшись о корень или провалившись в яму.

Пропали мы, понял Четт. Все кончилось, не успев и начаться. Не будет сын пиявочника жить как лорд, не будет у него ни замка, ни жен, ни короны. Меч одичалого в брюхо да безымянная могила — вот и все, что его ждет. Снег все у него отнял… проклятый снег. Все его беды от снега. От Сноу [1] с его Хрюшкой. Ноги у него застыли.

Снег превращал далекие факелы в рыжие пятна. Точно рой бледных оводов жалил его щеки. Снег сыпался на плечи, на голову, залетал в нос и в. Четт, выругавшись, стряхнул с лица хлопья. Ну, с сиром Хрюшкой по крайней мере он еще может разделаться. Четт снова обмотался шарфом, нахлобучил пониже капюшон и зашагал к месту, где ночевал Сэм Тарли. Из-за снегопада он чуть не заблудился между палаток, но потом все-таки вышел к уютному закутку, который толстяк соорудил себе между скалой и вороньими клетками.

Тарли, закопавшийся в кучу одеял и шкур, смахивал на сугроб. Четт тихо прокрался мимо. Он зажмет левой рукой рот толстяку, а потом… Уууууууууууооооооооооооо. Четт остановился на полушаге, подавив проклятие. Звук был слабый и далекий, но ошибки быть не могло: Старый Медведь разместил наблюдателей в лесу вокруг Кулака, чтобы они оповещали лагерь обо всех, кто приближается.

Один сигнал рога означает, что братья возвращаются. Если это Полурукий, то, может, и Сноу тоже с ним, живой. Заспанный Тарли сел и растерянно уставился на снежные хлопья. Вороны раскричались, собаки Четта подняли лай. Теперь уж половина лагеря проснулась, не иначе… Четт, сжимая пальцами в перчатке рукоять ножа, ждал, когда умолкнет рог. И он умолк, но тут же затрубил опять, громче и дольше прежнего. Откинув их в сторону, он нашарил висящую на камне кольчугу, напялил ее на себя и только тогда заметил Четта.

Два раза — это одичалые, парень. Паскуда Смолвуд — он сказал, что они доберутся до нас не раньше… Ууууууууууууууууоооооооооооооооооооооо. Звук длился и длился — казалось, что ему не будет конца. Вороны хлопали крыльями, кричали, порхали по клеткам и бились о прутья, а братья Ночного Дозора поднимались, надевали доспехи, пристегивали мечи, вооружались топорами и луками.

Сэмвел Тарли стоял, весь дрожа, белый, как вихрящийся вокруг снег. Такого не случалось уже сотни и тысячи лет. Его подштанники внезапно намокли, моча потекла по ноге, и от ширинки повалил пар.

Джейме Восточный ветер шевелил его спутанные волосы, легкий и душистый, как пальцы Серсеи. Пели птицы, и река несла подгоняемую веслами лодку навстречу бледно-розовой заре. Мир после долгого пребывания во мраке был так сладок, что у Джейме Ланнистера кружилась голова. Он был жив и пьян от света. Смех сорвался с его губ нежданно, как вспорхнувшая из травы перепелка. Хмурость шла ее широкому простому лицу больше, чем улыбка — впрочем, Джейме еще ни разу не видел, как она улыбается.

Он развлекался, представляя ее себе в шелковом платье Серсеи вместо кожаного камзола с заклепками. С тем же успехом можно нарядить в шелка корову. Однако грести эта корова умела. Камни, принимающие нашу поступь, словно черная вода -- серые камни, камни, украшающие шею самоубийцы, драгоценные камни, отшлифованные благоразумием.

Камни, на которых напишут: Камни, которыми однажды вымостят дорогу. Камни, из которых построят тюрьмы, или камни, которые останутся неподвижны, словно камни, не вызывающие ассоциаций. Так лежат на земле камни, простые камни, напоминающие затылки, простые камни,-- камни без эпитафий. Через два года высохнут акации, упадут акции, поднимутся налоги. Через два года увеличится радиация.

Через два года истреплются костюмы, перемелем истины, переменим моды. Через два года износятся юноши. Через два года поломаю шею, поломаю руки, разобью морду. Через два года мы с тобой поженимся. Но лучше поклоняться данности с глубокими ее могилами, которые потом, за давностью, покажутся такими милыми. Лучше поклоняться данности с короткими ее дорогами, которые потом до странности покажутся тебе широкими, покажутся большими, пыльными, усеянными компромиссами, покажутся большими крыльями, покажутся большими птицами.

Лучше поклонятся данности с убогими ее мерилами, которые потом до крайности, послужат для тебя перилами хотя и не особо чистымиудерживающими в равновесии твои хромающие истины на этой выщербленной лестнице. И тогда он произнес: Запоминать пейзажи за окнами в комнатах женщин, за окнами в квартирах родственников, за окнами в кабинетах сотрудников.

Запоминать пейзажи за могилами единоверцев. Запоминать, как медленно опускается снег, когда нас призывают к любви. Запоминать небо, лежащее на мокром асфальте, когда напоминают о любви к ближнему. Запоминать, как сползающие по стеклу мутные потоки дождя искажают пропорции зданий, когда нам объясняют, что мы должны делать.

Запоминать, как над бесприютной землею простирает последние прямые руки крест. Лунной ночью запоминать длинную тень, отброшенную деревом или человеком. Лунной ночью запоминать тяжелые речные волны, блестящие, словно складки поношенных брюк. А на рассвете запоминать белую дорогу, с которой сворачивают конвоиры, запоминать, как восходит солнце над чужими затылками конвоиров.

Ты счел бы все это, вероятно, лишним. Вероятно, сейчас ты испытываешь безразличие.

Изумрудный Кошмар - [19-12-17] - 7/7 (Обычный)

Ибо не обращал свой взор к небу. Земля -- она была ему ближе. И он изучал в Сарагоссе право Человека и кровообращение Человека -- в Париже. Он никогда не созерцал Бога ни в себе, ни в небе, ни на иконе, потому что не отрывал взгляда от человека и дороги. Потому что всю жизнь уходил от погони. Сын века -- он уходил от своего века, заворачиваясь в плащ от соглядатаев, голода и снега. Он, изучавший потребность и возможность человека, Человек, изучавший Человека для Человека.

Он так и не обратил свой взор к небу, потому что в году, в Женеве, он сгорел между двумя полюсами века: В этом полузабытом сержантами тупике Вселенной со спартански жесткого эмпээсовского ложа я видел только одну планету: Голубые вологодские Саваофы, вздыхая, шарили по моим карманам. Потом, уходя, презрительно матерились: Это были славные ночи на Савеловском вокзале, ночи, достойные голоса Гомера. Ночи, когда после длительных скитаний разнообразные мысли назначали встречу у длинной колонны Прямой Кишки на широкой площади Желудка.

Но этой ночью другой займет мое место. Сегодня ночью я не буду спать на Савеловском вокзале. Сегодня ночью я не буду угадывать собственную судьбу по угловатой планете.

Этой ночью я не буду придумывать белые стихи о вокзале,-- белые, словно бумага для песен До свиданья, Борис Абрамыч. Борис Абрамыч -- Слуцкий. Честняга-блондин расправляется с подлецом. Крестьянин смотрит на деревья и запирает хлев на последней странице книги со счастливым концом.

Упоминавшиеся созвездия капают в тишину, в закрытые окна, на смежающиеся ресницы. В первой главе деревья молча приникли к окну, и в уснувших больницах больные кричат, как птицы. Иногда романы заканчиваются днем.

Ученый открывает окно, закономерность открыв, тот путешественник скрывается за холмом, остальные герои встречаются в обеденный перерыв. Экономика стабилизируется, социолог отбрасывает сомнения. У элегантных баров блестят скромные машины. Каждая женщина может рассчитывать на мужчину. Блондины излагают разницу между добром и злом. Все деревья -- в полдень -- укрывают крестьянина тенью. Все самолеты благополучно возвращаются на аэродром. Все капитаны отчетливо видят землю. У подлеца, естественно, ничего не вышло.

Если в первой главе кто-то продолжает орать, то в тридцатой это, разумеется же, не слышно.

Изумрудный Кошмар - [] - 7/7 (Обычный)

Сексуальная одержимость и социальный оптимизм, хорошие эпиграфы из вилланделей, сонетов, канцон, полудетективный сюжет, именуемый -- жизнь.

Пришлите мне эту книгу со счастливым концом! О чем тогда я думаю один, зачем гляжу ей пристально вослед. На этот раз декабрь предвосхитил ее февральских оттепелей свет. Какие предстоят нам холода. Но, обогреты давностями, мы не помним, как нисходят города на тягостные выдохи зимы. Безумные и злобные поля! Безумна и безмерна тишина. То не покой, то темная земля об облике ином напоминает. Какой-то ужас в этой белизне. И вижу я, что жизнь идет как вызов бесславию, упавшему извне на эту неосознанную близость.

Каких ты птиц себе изобретаешь, кому их даришь или продаешь, и в современных гнездах обитаешь, и современным голосом поешь? Вернись, душа, и перышко мне вынь! Пускай о славе радио споет. Скажи, душа, как выглядела жизнь, как выглядела с птичьего полета? Покуда снег, как из небытия, кружит по незатейливым карнизам, рисуй о смерти, улица моя, а ты, о птица, вскрикивай о жизни.

Вот я иду, а где-то ты летишь, уже не слыша сетований наших, вот я живу, а где-то ты кричишь и крыльями взволнованными машешь. В моих глазах пошли круги, и я заснул. Проснулся я, и нет второй. Проснулся я, и нету ног, бежит на грудь слеза. Проснулся я, а я исчез, совсем исчез -- и вот в свою постель смотрю с небес: Проснулся я, а я -- в раю, при мне -- душа одна.

И я из тучки вниз смотрю, а там давно война. Глаголы, которые живут в подвалах, говорят -- в подвалах, рождаются -- в подвалах под несколькими этажами всеобщего оптимизма. Каждое утро они идут на работу, раствор мешают и камни таскают, но, возводя город, возводят не город, а собственному одиночеству памятник воздвигают.

И уходя, как уходят в чужую память, мерно ступая от слова к слову, всеми своими тремя временами глаголы однажды восходят на Голгофу. И небо над ними как птица над погостом, и, словно стоя перед запертой дверью, некто стучит, забивая гвозди в прошедшее, в настоящее, в будущее время.

Никто не придет, и никто не снимет. Стук молотка вечным ритмом станет. Земли гипербол лежит под ними, как небо метафор плывет над нами! Лети отсюда, белый мотылек. Я жизнь тебе оставил. Это почесть и знак того, что путь твой недалек. Еще я сам дохну тебе вослед. Несись быстрей над голыми садами. Будь осторожен там, над проводами. Что ж, я тебе препоручил не весть, а некую настойчивую грезу; должно быть, ты одно из тех существ, мелькавших на полях метемпсихоза.

Смотри ж, не попади под колесо и птиц минуй движением обманным. И нарисуй пред ней мое лицо в пустом кафе. И в воздухе туманном. Рутштейну Как вагоны раскачиваются, направо и налево, как кинолента рассвета раскручивается неторопливо, как пригородные трамваи возникают из-за деревьев в горизонтальном пейзаже предместия и залива,-- я все это видел, я посейчас все это вижу: Ты плыви, мой трамвай, ты кораблик, кораблик утлый, никогда да не будет с тобою кораблекрушенья.

Ты раскачивай фонарики угнетенья в бесконечное утро и короткие жизни, к озаренной патрицианскими светильниками метрополитена реальной улыбке человеческого автоматизма. Увози их маленьких, их неправедных, их справедливых. Пусть останутся краски лишь коричневая да голубая.

Соскочить с трамвая и бежать к заливу, бежать к заливу, в горизонтальном пейзаже падая, утопая. В осенней полумгле сколь призрачно царит прозрачность сада, Где листья приближаются к земле великим тяготением распада. О, как ты нем! Ужель твоя судьба в моей судьбе угадывает вызов, и гул плодов, покинувших тебя, как гул колоколов, тебе не близок?

Даруй моим словам стволов круженье, истины круженье, где я бреду к изогнутым ветвям в паденье листьев, в сумрак вожделенья. О, как дожить до будущей весны твоим стволам, душе моей печальной, когда плоды твои унесены, и только пустота твоя реальна. Пускай когда-нибудь меня влекут громадные вагоны. Мой дольний путь и твой высокий путь -- теперь они тождественно огромны. Храни в себе молчание рассвета, великий сад, роняющий года на горькую идиллию поэта.

Как будто чей-то след, давно знакомый, ты видишь на снегу в стране сонливой, как будто под тобой не брег искомый, а прежняя земля любви крикливой. Как будто я себя и всех забуду, и ты уже ушла, простилась даже, как будто ты ушла совсем отсюда, как будто умерла вдали от пляжа.

Ты вдруг вошла навек в электропоезд, увидела на миг закат и крыши, а я еще стою в воде по пояс и дальний гром колес прекрасный слышу. Тебя здесь больше. Забвенья свет в страну тоски и боли слетает вновь на золотую тризну, прекрасный свет над незнакомой жизнью. Все так же фонари во мгле белеют, все тот же теплоход в заливе стынет, кружится новый снег, и козы блеют, как будто эта жизнь тебя не минет. Тебя здесь больше нет, не будет боле, пора и мне из этих мест в дорогу.

И нет тоски и боли, тебя здесь больше нет -- и слава Богу. Пусть подведут коня -- и ногу в стремя, все та же предо мной златая Стрельна, как будто вновь залив во мгле белеет, и вьется новый снег, и козы блеют. Как будто бы зимой в деревне царской является мне тень любви напрасной, и жизнь опять бежит во мгле январской замерзшею волной на брег прекрасный. И мы опять играем временами в больших амфитеатрах одиночеств, и те же фонари горят над нами, как восклицательные знаки ночи.

Живем прошедшим, словно настоящим, на будущее время не похожим, опять не спим и забываем спящих, и так же дело делаем все то. Храни, о юмор, юношей веселых в сплошных круговоротах тьмы и света великими для славы и позора и добрыми -- для суетности века. И с высот Олимпийских, недоступных для галки, там, на склонах альпийских, где желтеют фиалки, -- хоть глаза ее зорки и простор не тревожит, -- видит птичка пригорки, но понять их не.

Между сосен на кручах птица с криком кружится и, замешкавшись в тучах, вновь в отчизну стремится. Помнят только вершины да цветущие маки, что на Монте-Кассино это были поляки. При полусвете фонарей, при полумраке озарений не узнавать учителей. Так что-то движется меж нами, живет, живет, отговорив, и, побеждая временами, зовет любовников. И вся-то жизнь -- биенье сердца, и говор фраз, да плеск вины, и ночь над лодочкою секса по светлой речке тишины.

Простимся, позднее творенье моих навязчивых щедрот, побед унылое паренье и утлой нежности полет. О Господи, что движет миром, пока мы слабо говорим, что движет образом немилым и дышит обликом моим. Затем, чтоб с темного газона от унизительных утрат сметать межвременные зерна на победительный асфальт. О, все приходит понемногу и говорит -- живи, живи. Кружи, кружи передо мною безумным навыком любви. Свети на горестный посев, фонарь сегодняшней печали, и пожимай во тьме плечами и сокрушайся обо.

В несчастливом кружении событий изменчивую прелесть нахожу в смешеньи незначительных наитий. Воскресный свет все менее манит бежать ежевечерних откровений, покуда утомительно шумит на улицах мой век полувоенный. Все кажется не та, не та толпа, и тягостны поклоны.

О, время, послужи, как пустота, часам, идущим в доме Апполона. А мир живет, как старый однодум, и снова что-то страшное бормочет, покуда мы приравниваем ум к пределам и деяниям на ощупь. Как мало на земле я проживу, все занятый невечными делами, и полдни зимние столпятся над столами, как будто я их сызнова зову. Но что-нибудь останется во мне -- в живущем или мертвом человеке -- и вырвется из мира и извне расстанется, свободное навеки.

Галантность провожатых, у светлых лестниц к зеркалам прижатых, и лавровый заснеженный венец. О память, смотри, как улица пуста, один асфальт под каблуками, наклон Литейного моста. И в этом ровном полусвете смешенья равных непогод не дай нам Бог кого-то встретить, ужасен будет пешеход.

Портрет Дориана Грея

И с криком сдавленным обратно ты сразу бросишься, вослед его шаги и крик в парадном, дома стоят, парадных нет, да город этот ли? Не этот, здесь не поймают, не убьют, сойдут с ума, сведут к поэту, тепло, предательство, приют. Глава 2 Полуапрель и полуслякоть, 1 любви, любви полупитья, и одинокость, одинакость над полуправдой бытия, что ж, переменим, переедем, переживем, полудыша, о, никогда ни тем, ни этим не примиренная душа, и все, что менее тоскливо, напоминает желтый лед, и небо Финского залива на невский пригород плывет.

Глава 3 Ничто не стоит сожалений, люби, люби, а все одно, -- знакомств, любви и поражений нам переставить не дано. Ступать обратно сквозь черно-белые дворы, где на железные ограды ложатся легкие стволы и жизнь проходит в переулках, как обедневшая семья.

Летит на цинковые урны и липнет снег небытия. Войди в подъезд неосвещенный и вытри слезы и опять смотри, смотри, как возмущенный Борей все гонит воды вспять.

Вот ряд оконный, фонарь, парадное, уют, любовь и смерть, слова знакомых, и где-то здесь тебе приют. Вот улица с осенними дворцами, но не асфальт, покрытая торцами, друзья мои, вот улица для. Здесь бедные любовники, легки, под вечер в парикмахерских толпятся, и сигареты белые дымятся, и белые дрожат воротники.

Вот книжный магазин, но небогат любовью, путешествием, стихами, и на балконах звякают стаканы, и занавеси тихо шелестят. Я обращаюсь в слух, я обращаюсь в слух, вот возгласы и платьев шум нарядный, как эти звуки родины приятны и коротко желание услуг. Все жизнь не та, все, кажется, на сердце лежит иной, несовременный груз, и все волнует маленькую грудь в малиновой рубашке фарисейства. Стихи мои -- добрей. Скорей от этой ругани подстрочной.

Вот фонари, под вывеской молочной коричневые крылышки дверей. Вот улица, вот улица, не редкость -- одним концом в коричневую мглу, и рядом детство плачет на углу, а мимо все проносится троллейбус. Когда-нибудь, со временем, пойму, что тоньше, поучительнее даже, что проще и значительней пейзажа не скажет время сердцу моему.

Но до сих пор обильностью врагов меня портрет все более заботит. И вот теперь по улице проходит шагами быстрыми любовь. Не мне спешить, не мне бежать вослед и на дорогу сталкивать другого, и жить не. Но возглас ранних лет опять летит. Вы сами видите -- он крыльями разводит. Ко мне приходит гость, из будущего времени приходит.

Глава 2 Теперь покурим белых сигарет, друзья мои, и пиджаки наденем, и комнату на семь частей поделим, и каждому достанется портрет. Друзья, уместно ль заметить вам, вы знаете, друзья, приятеля теперь имею я Из переездов всегда.

Родители, семья, а дым отечественный запах не меняет. Приятель чем-то вас напоминает Друзья мои, вот комната. Здесь -- будто без прикрас, здесь -- прошлым днем и нынешним театром, но завтрашний мой день не. О, завтра, друзья мои, вот комната для.

Вот комната любви, диван, балкон, и вот мой стол -- вот комната искусства. А по торцам грузовики трясутся вдоль вывесок и розовых погон пехотного училища. Приятель идет ко мне по улице. Вот комната, не знавшая детей, вот комната родительских кроватей. А что о ней сказать? Не чувствую ее, не чувствую, могу лишь перечислить. Здесь очень чисто, все это мать, старания. Вы знаете, ко мне Ах, не о том, о комнате с приятелем, с которым А вот отец, когда он был майором, фотографом он сделался.

Друзья мои, вот улица и дверь в мой красный дом, вот шорох листьев мелких на площади, где дерево и церковь для тех, кто верит Господу. Друзья мои, вы знаете, дела, друзья мои, вы ставите стаканы, друзья мои, вы знаете -- пора, друзья мои с недолгими стихами.

Друзья мои, вы знаете, как странно Друзья мои, ваш путь обратно прост. Друзья мои, вот гасятся рекламы. Вы знаете, ко мне приходит гость. Глава 3 По улице, по улице, свистя, заглядывая в маленькие окна, и уличные голуби летят и клювами колотятся о стекла. Как шепоты, как шелесты грехов, как занавес, как штора, одинаков, как посвист ножниц, музыка шагов, и улица, как белая бумага.

То Гаммельн или снова Петербург, чтоб адресом опять не ошибиться и за углом почувствовать испуг, но за углом висит самоубийца. Ко мне приходит гость, ко мне приходит гость. Гость лестницы единственной на свете, гость совершенных дел и маленьких знакомств, гость юности и злобного бессмертья.

Гость белой нищеты и белых сигарет, Гость юмора и шуток непоместных. Гость неотложных горестных карет, вечерних и полуночных арестов. Гость озера обид -- сих маленьких морей. Единый гость и цели и движенья. Гость памяти моей, поэзии моей, великий Гость побед и униженья.

Я созову друзей пускай они возвеселятся тоже-- веселых победительных гостей и на Тебя до ужаса похожих. Вот вам приятель -- Гость. Вот вам приятель -- ложь. Все та же пара рук. Все та же пара глаз. Не завсегдатай -- Гость, но так на вас похож, и только имя у него -- Отказ.

Разводятся мосты, ракеты, киноленты, переломы Он -- менее, чем стих, но -- более, чем проповеди злобы. Чем станет человек, когда его столетие возвысит, когда его возьмет двадцатый век -- век маленькой стрельбы и страшных мыслей? Он напрягает мозг и новым взглядом комнату обводит К тебе приходит Гость. Баратынского Поэты пушкинской поры, ребята светские, страдальцы, пока старательны пиры, романы русские стандартны летят, как лист календаря, и как стаканы недопиты, как жизни после декабря так одинаково разбиты.